ПОЭЗИЯ КАК СОСТОЯНИЕ

             ИЗ СТИХОВ И ЗАМЕТОК ИВАНА СОЛОВЬЕВА

            Составление и предисловие Михаила  Эпштейна

      (окончание)

                                                5. Симбиоз.

        Если мы присваиваем своему подсознанию или полусознанию чужую музыку или стихи - а ведь 99,9% музыкальных и поэтических натур испытывают потребность именно в творчестве чужого -  то  в точно  таком виде,  под знаком двойного авторства, это и нужно записывать-зачитывать, как сочинение Пушкина-Иванова. (5)  Деление человечества на сочинителей и читателей не учитывает третьей, самой обширной категории - тех, которые хотят не просто читать, но сочинять чужие произведения. И порою им кажется, что они в самом деле это сочинили: "Я помню  чудное мгновенье", или "Явление Христа народу", или "Лебединое озеро".   И это самые счастливые мгновенья их жизни - когда они вдруг слышат в себе эти стихи или музыку, или видят внутренним взором свое гениальное полотно, когда все это,  многократно виденное и слышанное, заново рождается в них. И ведь действительно рождается, иногда с трудом и мукой.
         Это великая, неутоленная культурная потребность - сочинять чужое, причем, упаси Бог, не в виде плагиата, а так, скромного соавторства, где мне, может быть, принадлежит одна строчка из десяти, какая-нибудь "Галина" вместо "Леилы",  но уж я этой вставки  даже Пушкину не уступлю, настолько она моя, ведь это мою жену, а не его возлюбленную зовут Галина.

От меня вечор Леила                             От меня вечор Галина
Равнодушно уходила.                             Уходила не без сплина.
                        Пушкин                                             Пушкин-Соловьев

Или:
Я помню чудное мгновенье:           Я помню светлый день в апреле:
Передо мной явилась ты,                 Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,               Под нежный звон лесной капели,
Как гений чистой красоты.             Вся в облаке душистой прели,
                        Пушкин                             Как гений чистой красоты.
                                                                                        Пушкин-Соловьев

        Стендаль сравнивает образование любви с погружением голой ветки в насыщенный соляной раствор, где она обрастает ослепительными кристаллами. (6) Так простое событие, встреча с женщиной обрастает  в нашей душе надеждами, тревогами, желаниями, сомнениями и кристаллизуется в любовь. Собственно, любовь - это и есть кристаллизация, "особая деятельность ума, который из всего, с чем он сталкивается, извлекает открытие, что любимый предмет обладает новыми совершенствами".  Сейчас я говорю не о пушкинской любви к Керн, а о нашей любви к Пушкину. Встреча с его стихами обрастает в нашей душе кристаллами нежности, надежды, сомнения, мы строим догадки, мы ревнуем, недоумеваем, мы бродим с его строками по лесу и бормочем их при встрече с друзьями и любимыми, мы наполняем их своим опытом, своим волнением, мы вкладываем свое значение в каждое сказанное им слово. Так дайте же состояться этой любви, дайте обрасти стихотворению кристаллами новых мыслей и слов. Пусть, как веточка живого коралла,  каждое стихотворение обрастает своей колонией полипов, льнущих к нему слов, пояснений, договариваний, переборматываний, вступает в симбиоз с этими паразитами, которые без него не могут жить - и само разветвляется в многоцветный коралловый лес!   Это и есть наша главная культурная потребность - нестесненно преображать предмет своих желаний,  бредить им, додумывать его, договаривать, подглядывать за ним, отображаться в нем, украшать его цветочками и виньетками своего воображения. Александр Пушкин начал писать "Я помню чудное мгновенье..." под своим именем, а кончает под тысячью имен, к нему примкнувших, вместе с ним расписавшихся, включая и мое.
        И вот на эту культурную потребность никто еще не ответил, никто не объяснил ее насущность для подавляющего большинства культурных людей. Им ведь хочется не просто читать-почитывать, но любить то, что они читают, а значит, кристаллизовать свои чувства в тексте, давать волю своему воображению. Недостаточно им быть просто читателями, хотя и в сочинители, конечно, они тоже не набиваются, все-таки порядочные, скромные люди.  Но читать, читать, читать, только читать - невыносимо, да и за тысячи лет столько понаписано, каждый год прирастает неведомыми шедеврами, всего не перечитаешь. А вот если бы найти такой удобный, смешанный сочинительско-читательский жанр, чтобы  самому сочинять прочитанное, преисполняться соавторской гордостью?
        Необходимо этот жанр узаконить в культуре, чтобы из-за гордыни сочинителей читатели от них не отвернулись. Перестанут читать - тогда и писать будет не для кого. А вот если позволить такое соавторство, хоть на одну сотую прибавленного труда, тогда сколько же читателей заново перечитали бы и "Капитанскую дочку", и "Войну и мир". Ведь все-таки свое произведение, нужно исправить эти вечные толстовские громоздкости, шероховатости, да и свои любимые имена, блюда, пейзажи вставить, тогда под таким сочинением и рядом с Толстым подписаться будет не стыдно. Пусть и читает исправленное издание "Войны и мира" Толстого-Иванова вся ивановская семья и дружеский круг, вплоть до дальних родственников, и пусть пишут в литературных журналах аналитические статьи: "Какой соавтор лучше? Сопоставительный анализ  "Войны и мира"  Толстого-Иванова и Толстого-Сидорова".
 

                          6. Андрей Пушкин, Петр  Эйнштейн и другие

        Двойное авторство может быть не только вдохновенным присвоением чужого, но и не менее счастливой раздачей своего. Собственно, "сочинять чужое" можно в двух смыслах: ставя под чужим свою подпись или ставя под своим чужую подпись. Не знаю, какая потребность сильнее. Я, во всяком случае, чувствую в себе несколько не рожденных авторов, с которыми охотно поделился бы рядом своих опытов. Не потому, что они уступают моим ("на тебе, друже, чего похуже"), а потому, что по замыслу и слогу они принадлежат не  мне, хотя никому другому не довелось их сочинить. По той же самой причине, по какой мне хочется сочинить некоторые стихи Пушкина, мне хочется, чтобы Пушкин сочинил некоторые отрывки моей критической прозы. Ну, пусть не Александр Пушкин, это уж слишком большая честь, - так пусть Андрей или Иван. Я чувствую в себе утробное шевеление этого Андрея Пушкина, который вот-вот напишет научный, слегка структуралистский комментарий на сочинения своего великого пращура... нет, однофамильца.  Или, не так давно, среди размышлений о физике эфирных тел, мне послышался голос моего современника, и кажется, даже однокашника по начальной школе Петра Эйнштейна.
        Не то, чтобы я хочу о них написать, сделать из них персонажей, - нет, я хочу их сделать авторами, чтобы он писали со мной, а иногда и вместо меня. <Андрей Пушкин и Иван Соловьев. Сравнительный анализ стихотворений Пушкина "Пророк" и "Подражание Корану">. Или, самоустраняясь: <Петр Эйнштейн. Космология эфирных тел и физика сновидений">. Разве это мое дело, писать об эфирных телах? Но уж если  мне так пишется, то нужно отдавать себе отчет, что в этом состоянии я не одинок, а именно со-стою в отношениях с кем-то. Это может быть Петр Эйнштейн, а если дело повернет к теории сингулярностей, к квантовой метафизике, то уж скорее Игорь Гейзенберг.
        Из того, что я пишу, мне самому, Ивану Соловьеву, принадлежит меньшая часть. А большая - тем, чьи  эфирные тела уже отделяются от меня, чьи голоса я слышу в некотором отдалении, хотя они и связаны для меня с воспоминаниями детства или юности. Все мы, Пушкин, Соловьев, Эйнштейн - бывшие  одноклассники или сокурсники, то есть частицы одного поколения, какой-то уходящей исторической формации, распадающейся на врозь звучащие, но родные друг другу голоса. Я бы даже сказал, что начинаю я писать всегда как Иван Соловьев, но потом написанное от меня отделяется, хочется его закавычить, как будто это не я, а цитата из меня. А потом  хочется, наоборот, раскавычить написанное, но так, чтобы оно досталось уже кому-то другому - и почти всегда находится автор, который с бOльшим правом мог бы написать то, что у меня написалось. Такая тонкая, постепенная смена авторства. Сначала я пишу, потом цитирую себя, потом цитирую кого-то, может быть и себя, потом цитирую кого-то, может быть и не себя, потом кто-то другой уже сам от себя и пишет. Чужое во мне делает полный круг - и возращается уже в виде соавтора. Начинает писаться от имени И. Соловьева, а заканчивается  под именем А.Пушкина или П. Эйнштейна.
        Не только в писании, но и в чтении делается этот круг, так что конфигурацию состояний, передающихся через литературу, можно обозначить двукружием, или восьмеркой.  Я пишу - и обретаю чужого, соавтора в самом себе. Я читаю - и сам становлюсь чьим-то соавтором. Эти два круга соприкасаются во мне, как и в каждом пишущем и читающем: круг, через который я ухожу от себя и возвращаюсь к себе в чтении, и круг, которым я выражаю себя и от себя удаляюсь в писании.
        Такая передача авторства по ходу создания и восприятия  текста происходит постоянно,  как круги восьмерки плавно переходят друг в друга через центральную точку "писателя-читателя". Моя инаковость себе и мое единение с иным. То к моему имени добавляется имя Андрея П. То я прибавляю свое имя к имени Александра П.  И все получается поровну, справедливо, потому что нас много, а поэзия одна, и она пользуется всеми нашими именами, чтобы выразить свою бызымянность и бесконечность.

                                        7. Ворованное и дарованное.

        Самому Пушкину уже не чужды были жесты как ворованного, так и дарованного авторства. Он умел полной пригоршней зачерпнуть чужое - и отчерпнуть свое.  Предприимчивость его дара уравновешивалась только переимчивостью.  Даже многие, казалось бы, оригинальные пиесы - и те оказываются  заимствованиями, подражаниями, переложениями, причем без второй подписи.  Чести Пушкина  это, конечно, не украшает, но может быть списано на общую неразборчивость того времени, которое знало прелесть  поэтических состояний и их невмещаемость в границы произведений. С авторскими гонорами можно было и не считаться, хотя с гонорарами дело всегда обстоит сложнее.   Даже "Я вас любил..." - и то,  выясняется, сочинение какого-то француза, с которым Пушкин не захотел разделить посмертную славу этого стихотворения, хотя при жизни и разделил поэтическое состояние безответной любви. Если вчитаться в этот поэтический перл, то ничего, кроме поэтического состояния и грамматики в нем не найдешь, никакой силы самобытного творчества, фантазии, воображения, глубины. Пушкин был мастер таких сочинений средней руки, к которым каждый может приложить и свою руку - и расписаться как под выражением своего состояния.
        Но зато Пушкин и своего не жалел. Я уж не говорю про  его бесчисленных поэтических подражателей, завистников, должников, которые от его доброй воли не зависели, брали не спрашивая. Но  и сам Пушкин чувствовал в себе кого-то другого, кому хотел препоручить свои творения.  Иногда камуфляж так удавался, что в литературе возник некто Гоголь, написавший пушкинских "Мертвых душ" и "Ревизора". Гоголь сам признавался, что Пушкин ему эти сюжеты подарил (7)  - а ведь они не хуже сюжетов самого Пушкина, пожалуй, и лучше.  Но Пушкин слышал в этих абсурдных повествованиях чей-то чужой голос, а тут и подвернулся ему  этот молоденький малоросс, с чувством юмора... Который ничего, кроме украинских сказок, до тех пор не писал, да и то от имени пасечника Рудого Панко, - и вдруг взялся за российскую поэму...  Вместо пасечника предстал ему другой, более могучий соратник. Сам же Гоголь и признавал: "Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина... Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему.  И теперешний труд мой есть его создание".  (8)  Вот так и  оказался автором "Мертвых душ" Николай Гоголь, который потом всю жизнь каялся, что совсем не то написал, не свое, не то, что должен был написать. А своего, как ни бился,  так и не смог написать, сжег второй том "Мертвых душ", написанный без Пушкина, оставшись в литературе подставным лицом, разработчиком пушкинских сюжетов, этаким Белкиным, возведенным в почетные классики.
        Впрочем, возможно, что все наоборот - это Гоголь записал Пушкина в свои соавторы, почувствовав, что в "Мертвых душах" и в "Ревизоре" что-то не так, не все гоголевское,  веселое, бесшабашное, народное, хохлацкое, а есть какая-то российская грусть и хандра, которых самому Гоголю и взять неоткуда - это пушкинское в нем.  (9)  Трудно уже разобраться, кто кому передал замысел и сюжеты: Пушкин Гоголю - завещающим и благословляющим даром, или Гоголь Пушкину - даром почтения и благоговения. Но возможно, что Пушкин был отчасти Гоголем еще до Гоголя, а Гоголь был отчасти Пушкиным уже после Пушкина, оттого и примеряли они к своим сюжетам чужие имена как счастливо найденные псевдонимы. И под "Мертвыми душами" в какой-нибудь вечной книге  будет написано: сочинение Гоголя и Пушкина.
         Но Гоголю не во всем можно верить, а вот Белкин, несомненно, соразделял с Пушкиным вершинные создания его прозы. Сам Пушкин ни за что не мог бы дать "Барышне-крестьянке" или "Станционному смотрителю" свое авторское имя - уж слишком простоватый слог,  много чувствительности, трогательного добродушия,  внешней занимательности, мало аристократизма.  Но и авторству Гоголя таких сюжетов не поручишь, тот больше по части гротеска, абсурда и юмора.  Так в Пушкине постепенно  образовался другой автор, провинциальный помещик, о котором и сказать нечего, кроме того что он добрый малый, прилежный слушатель, добросердечный рассказчик.  Пушкин признал, что повести эти принадлежат Белкину, то есть тому Пушкину, который был Белкиным, и не нам перечить этой авторской воле, которая самоустранилась и назначила своим творениям другого автора. Поэтому обидно и за Пушкина, и за Белкина, когда из разлучают, когда в  антологиях и хрестоматиях читаешь: <"Барышня-крестьянка", рассказ Пушкина>. Да не Пушкина, а Пушкина-Белкина,  - дьявольская разница. И кто виноват, что  Пушкину опять присвоили то, чего он не совершал? Конечно, можно возразить, что сам Пушкин подарил Белкину свои сочинения, значит, они пушкинские. Но если я кому-то дарю какую-то вещь, разве она по-прежнему моя? Сам Пушкин, сделав подарок, ни за что не стал бы отнимать его обратно, даже узнав, что безделушка-то, оказывается, дорого стоит. Нет,  это не Пушкин, а мы виноваты, забирая у Белкина то, что Пушкин ему подарил.
        И не потому ли так удалась Пушкину болдинская осень 1830 года, что он обрел сразу нескольких со-авторов и писал за всех, едва успевая макать перо в чернильницу? "Скупого рыцаря" с ним писал В. Шенстон, "Пир во время чумы" Дж. Вильсон, ну а "Повести Белкина" - И.П. Белкин.  Что касается лирических стихотворений, то кто только не приложил к ним руку - от англичанина Бари Корнуоля ("Пью за здравие Мери...") до янычара Амин-Оглу ("Стамбул гяуры нынче славят..."). Болдинская осень,  которая стала символом великой творческой жатвы,  обильна не просто произведениями, но авторами, которым Пушкин еле-еле успевал раздавать свое.
 

                                                               8.

        Если я пишу что-то под чужим именем, значит, в этот самый момент  /не закончено/.
 

__________________________________________

ПРИМЕЧАНИЯ
 

5. По мнению Паскаля, "лучшими книгами являются те, читая которые каждый полагает, что мог бы написать их сам". Homo Legens/Человек читающий.М., Прогресс, 1983, с.310.

 6. Стендаль. О любви. Собр. соч. в 15 тт., т.4. М.,1959, с. 367.

 7. Авторская исповедь. Гоголь. Собр. соч. в 7 тт., т.6, М., Художественная литература",  1986, с. 413.

 8. "Теперешний труд" - первый том "Мертвых душ". Письмо Гоголя М. П. Погодину, 30 марта 1837.  Цит. изд.,  т.7,  с. 156.

 9. Не оттого ли так удивился Гоголь пушкинскому восприятию "Мертвых душ", замысел которых дал ему Пушкин? "Когда же чтенье кончилось, он произнес голосом тоски: "Боже, как грустна наша Россия!" Меня  это изумило" (цит изд., т. 6,  248).  Потому и изумило, что написалось у него произведение пушкинское, какого он сам от себя не ожидал.
 
 

Возврат к началу
 

Виртуальная библиотека М. Эпштейна. Каталог